Избранное [ Ирландский дневник; Бильярд в половине десятого; Глазами клоуна; Потерянная честь Катарины Блюм.Рассказы] - Генрих Бёлль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой спутник дрожит от страха — он пал жертвой одного из самых горьких и глупых предрассудков: плохо одетые люди опасны или, во всяком случае, опаснее хорошо одетых. Ему бы надо дрожать в баре дублинского «Шэлбурн-отеля», а не здесь, в Лимерике, возле замка короля Джона. Ах, будь они хоть немножко опаснее, эти оборванцы, будь они так же опасны, как те, что кажутся такими безопасными в баре «Шэлбурн-отеля»!
Как раз в эту минуту хозяйка закусочной набросилась на мальчика, который взял себе на двадцать пенни хрустящего картофеля и слишком обильно, по ее мнению, полил его уксусом из стоящей на столе бутылки.
— Ты что, собака, разорить меня хочешь?
Швырнет он свой картофель ей в лицо или нет? Нет, он не сумел ответить, за него ответила его задыхающаяся детская грудь, ответила свистом, вырвавшимся из слабого органчика — детских легких. Не Свифт ли более двухсот лет назад, в 1729 году, писал свою горчайшую сатиру, свое «Скромное предложение: как сделать, чтобы дети бедных ирландцев не становились обузой для своих родителей и для страны», где советовал английскому правительству отдавать все сто двадцать тысяч новорожденных — годовой прирост, установленный статистикой, — на съедение богатым англичанам, подробное, жестокое изложение проекта, который должен был служить многим целям и, помимо всего прочего, уменьшению числа папистов.
Схватка из-за шести капель уксуса еще не закончилась, грозно воздета рука хозяйки, свистящие звуки рвутся из груди мальчика. Равнодушные снуют мимо, пьяные шатаются, дети спешат с молитвенниками, чтобы не опоздать к вечерней службе. Но спаситель уже грядет: он велик, он толст и отечен, должно быть, у него недавно шла кровь из носа, темные пятна покрывают лицо вокруг носа и рта: он тоже скатился от английских булавок к бечевке, но на башмаки даже бечевки не хватило — подметки отстают. Спаситель подходит к хозяйке, склоняется перед ней, как бы целуя ей руку, вынимает из кармана бумажку в десять шиллингов, вручает ее хозяйке — та испуганно берег — и любезно говорит:
— Могу ли я, милостивая государыня, просить вас счесть эти десять шиллингов достаточным вознаграждением за шесть капель уксуса?
Молчание в темноте за Королевским замком, потом человек с пятнами крови на лице вдруг понижает голос:
— А могу ли я, милостивая государыня, обратить ваше внимание также и на то, что уже настал час вечерней молитвы? Мой нижайший поклон господину священнику.
И он, пошатываясь, ушел, а мальчик испуганно убежал, и хозяйка осталась одна. Вдруг из глаз ее хлынули слезы, она с плачем бросилась в дом, и вопли ее были слышны даже тогда, когда за ней захлопнулась дверь.
Благодатные воды океана еще не докатились до Лимерика; обнаженные стены были все так же грязны, и чайки все так же недостаточно белы. Угрюмо вырастал из темноты замок короля Джона — местная достопримечательность, водруженная среди жилых казарм двадцатых годов, и казармы двадцатого века казались более дряхлыми, нежели замок века тринадцатого; тусклый свет слабых лампочек не мог одолеть густую тень замка, и кислая темень захлестнула все.
Десять шиллингов за шесть капель уксуса! Лишь тот, кто живет поэзией, вместо того чтобы создавать ее, способен платить десять тысяч процентов. Куда он делся, темный, запятнанный кровью пьяница, у которого хватило бечевки на пиджак и не хватило на башмаки? Уж не бросился ли он в Шаннон, в клокочущую серую теснину между обоими мостами, которую чайки облюбовали как бесплатный каток? Они все еще кружат в темноте, приникают к серой воде, скользят от моста к мосту и взлетают, чтобы снова и снова повторять эту игру бесконечно, ненасытно.
Из церквей доносилось пение, голоса молящихся, такси везли туристов из аэропорта Шаннон, зеленые автобусы сновали в серой мгле, черное горькое пиво лилось за занавешенными окнами пивных. Закат должен прийти первым!
Закатным пурпуром светилось большое сердце Иисуса в церкви, где уже кончилась вечерняя служба, горели свечи, молились запоздавшие, ладан и жар свечей, тишина, нарушаемая лишь причетником, который, шаркая ногами, задергивал занавески исповедален и вытряхивал деньги из церковных кружек. Пурпуром светилось сердце Иисуса.
Сколько же стоит пятидесяти-шестидесяти-семидесятилетнее плавание от дока, имя которому рождение, до того места среди океана, где нас ждет наше кораблекрушение?
Опрятные парки, опрятные памятники, черные, строгие, прямые улицы; где-то здесь явилась на свет Лола Монтес. Развалины времен восстания еще не стали древностью; заколоченные дома, где за черными досками копошатся крысы; полуразвалившиеся склады, окончательный снос которых передоверен времени; серо-зеленая тина на обнаженных стенах; и льется, льется черное пиво за победу Заката, которому не суждено победить. Улицы, улицы… Улицы, на мгновение заполняемые богомольцами, идущими с вечерней службы, улицы, где дома словно уменьшаются с каждым твоим шагом; стены тюрем, стены монастырей, стены церквей, стены казарм; какой-то лейтенант, вернувшись с дежурства, останавливает велосипед у дверей своего крохотного домика и застревает на пороге в куче своих детишек.
И снова запах ладана, жар свечей, тишина и молельщики, которые никак не могут расстаться с пурпурным сердцем Иисуса и которых причетник тихим голосом увещевает идти домой, в конце концов. Упрямое покачивание головой в ответ. «Но…» — и за этим «но» множество других аргументов причетника. Упрямое покачивание в ответ. Колени словно приклеены к скамеечке. Кто сочтет молитвы и проклятия, у кого есть счетчик Гейгера, который способен зарегистрировать надежды, прикованные в этот вечер к Закату! Две пары тонких лошадиных ног, а на них поставлено столько, что никому на свете не выкупить эту закладную. Но если Закат не выиграет, горе придется заливать таким же количеством пива, какое понадобилось для поддержания надежд. Все так же стучат камушки по выщербленным ступеням трактира, по выщербленным ступеням церквей и тотализаторов.
И совсем уже поздно я обнаружил последнюю нетронутую бутылку с молоком, такую же девственную, как и утром. Она стояла у дверей крохотного домика с закрытыми ставнями. У дверей соседнего домика я увидел пожилую женщину — седую и неопрятную; белой у нее была лишь сигарета. Я остановился.
— Где он? — тихо спросил я.
— Кто?
— Хозяин молока. Он еще спит?
— Нет, — тихо сказала она, — он сегодня уехал.
— И оставил молоко?
— Да.
— И не выключил свет?
— А что, горит еще?
— Разве вы не видите?
Я прильнул к желтой щели и заглянул внутрь. Там, в крохотной прихожей, еще висело на двери полотенце, а на шкафу лежала шляпа, а на полу стояла грязная тарелка с недоеденной картошкой.
— А ведь и правда не выключил. Впрочем, что с того, в Австралию они ему счет не пошлют.
— В Австралию?
— Да.
— А счет за молоко?
— Он и по нему не заплатил.
Белизна сигареты вплотную приблизилась к темным губам, и женщина юркнула в свою дверь.
— Верно, — сказала она, — свет-то он мог бы и погасить.
Лимерик спал, осененный тысячами молитв и проклятий, растекался в черном пиве; одна-единственная белоснежная бутылка молока охраняла его сон, а снился ему пурпурный Закат и пурпурное сердце Христа.
Когда бог создавал время…
Тот факт, что богослужение не может начаться раньше, чем появится священник, не требует толкования, но тот, что и сеанс в кино не может начаться раньше, чем соберутся все священники, как местные, так и приезжие, кажется не совсем понятным чужестранцу, привыкшему к континентальным порядкам. Ему остается только надеяться, что местный священник и его друзья скоро завершат ужин и беседу после ужина, что они не слишком углубятся в школьные воспоминания, ибо тема «А ты помнишь, как…» поистине неисчерпаема: а ты помнишь, как латинист, как математик, ну и, конечно же, как историк!..
Начало сеанса назначено на двадцать один час, но если есть в мире понятие, никого ни к чему не обязывающее, то именно этот срок. Даже принятая у нас сверхнеопределенная формула уговора «часиков в девять» представляет по сравнению с ним верх точности, ибо наше «часиков в девять» истекает ровно в половине десятого, после чего начинается «часиков в десять». Здешние же «двадцать один час», с недвусмысленной четкостью выведенные на афише, — чистой воды мошенничество.
Как ни странно, никто не сетует на эту задержку, ничуть не сетует. «Когда бог создавал время, — говорят ирландцы, — он создал его достаточно». Спору нет, это изречение столь же метко, сколь и достойно, чтобы над ним поразмыслить: если представить себе время как некую материю, которая отпущена нам на улаживание наших земных дел, то этой материи нам отпущено даже больше, чем нужно, потому что время всегда «терпит». Тот, у кого нет времени, — это чудовище, выродок; он где-то крадет время, утаивает его. (Сколько времени понадобилось просадить и сколько украсть для того, чтобы вошла в поговорку незаслуженно прославленная военная пунктуальность: миллиарды часов украденного времени — вот цена за эту расточительную пунктуальность, за выродков новейшего времени, у которых никогда нет времени. Мне они всегда напоминают людей, у которых слишком мало кожи…)